В рамках открытой дискуссии некоторая точка зрения прекрасно уживается с прямо противоположной при невозможности установить истину. Отсюда следует, что историк может прикоснуться к исторической истине только через утверждение в своем сочинении мнений, не выходящих за пределы общедоступного

знания. Такая книга, как «Опыт о нравах» Вольтера, где предлагается потрясающая по своей новизне панорама прошлого без упоминания каких-либо новых, неизвестных и потому сомнительных исторических фактов, внушает гораздо большее уважение, чем труды эрудитов-картезианцев. Несмотря на то что с возникновением историзма представление новых исторических фактов приветствуется и, возможно, даже считается главной заслугой исторического сочинения, аристотелевская парадигма требует от историка эксплуатировать знание, уже ставшее общеизвестным. В этой связи стоит восхититься не столько гением, сколько смелостью Гиббона, не побоявшегося привести в «Истории упадка и разрушения Римской империи» множество сведений, незнакомых его читательской аудитории. Произведенный Гиббоном революционный синтез аристотелевской и картезианской концепции исторического факта, судя по всему, был на грани восприимчивости его аудитории и снискал невероятный успех лишь благодаря величественному и красноречивому потоку его прозы. Риторика Гиббона превращала новые факты в doxai, без дара красноречия он показался бы своим читателям жалким педантом.

В то же время философия (все равно — этическая или политическая) рассматривалась как дисциплина, предлагающая достоверное, научное знание. И поэтому физика нередко называлась «натуральной философией». Отсюда следует, что история не способна ничем помочь в поисках науки об обществе. Подобная наука об обществе, задуманная философией естественного права, должна базироваться на несомненной достоверности, связанной впоследствии с картезианским познающим субъектом.