Но подобная точка зрения выставляет в превратном свете его собственную поэзию, которая насыщена совсем другими смыслами: в ней гнев, укор, вина и — реже — надежда на будущее. Действительно, Южная Африка тех дней гораздо ближе, чем Америка, описанная Маркузе в 1964 г., к тоталитарному обществу, в котором «язык сгущается в универсум манипуляций и индоктринаций». Но африкаанс — это отнюдь не «новояз». Он по-прежнему может служить для выражения свободы (и не только: это «наш пластичный язык любви»), и сам Брейтенбах продолжал им пользоваться, причудливо называя себя единственным французским поэтом, пишущим на африкаанс.

Но и это не совсем ясно. Критическая стратегия Брейтенбаха — отражающая, мне думается, его самые глубокие чувства, — выработала новую идентичность: не африканера, но и не француза (хотя, по его словам, «он живет во Франции»), но и не отщепенца, не сжившегося с условиями изгнания (для многих писателей, говорит Брейтенбах, «изгнание может стать страной для исследования»). Его новая самоидентификация — южноафриканец. Он заново описывает самого себя — для того, чтобы идентифицировать себя как критика, дать себе самоназвание, — как «белого, говорящего на африкаанс южноафриканского африканца». И в качестве такового Брейтенбах обращается к своему народу подобно тому, как обращался Камю к своему. «Южноафриканские белые — это африканцы, и они должны оставаться там». (Пишет он из Парижа.) Но добавляет то, чего не было у Камю: они могут остаться только при одном условии — «социокультурной общности с чернокожими». Брейтенбах — африканец в том смысле, в каком Камю никогда не был алжирцем, и это самоопределение — не просто конструкция, изобретенная для удобства критической работы, и не поэтическая выдумка.